Через семь месяцев врачи пришли к мнению, что его усердие — это не проходная фаза. Они имели все основания полагать, что прогресс его болезни остановился. И отправили его домой.
Возвращаясь поздно вечером к себе на Небесную Ферму, Томас думал, что готов ко всему. Он приучил себя спокойно относиться к отсутствию каких бы то ни было вестей от Джоан и к испуганному шараханью бывших своих друзей и знакомых, хотя эти обиды все еще причиняли ему боль, вызывая время от времени головокружительные приступы ярости и отвращения к самому себе. Оставшиеся в доме вещи Джоан и Роджера и опустевшая конюшня, где Джоан держала прежде лошадей, терзали его измученное сердце, словно едкая кислота, но он уже подчинил себя задаче сопротивляться таким раздражителям.
Тем не менее, ко всему он все-таки не был готов. Очередной шок оказался ему не по силам. После того, как он дважды и даже трижды проверил, действительно ли Джоан ничего не писала, и после разговора по телефону с юристом, который наводил для него справки, — смущение и волнение этого человека, казалось, можно было почувствовать даже через соединяющий их металлический провод — Томас отправился в свою хижину среди леса и занялся чтением написанного им начала второго романа.
Явное скудоумие собственного сочинения ошеломило его. Назвать эти каракули смехотворно-наивными было бы для них еще комплиментом. Он едва мог поверить, что эта высокомерная чушь написана им самим.
Той же ночью он перечитал свой первый роман, бестселлер. Затем, двигаясь с величайшей осторожностью, он разжег огонь в камине и бросил туда как новую рукопись, так и напечатанный роман.
«Огонь! — думал он. — Очищение. Если мне не суждено больше написать ни строчки, то, по крайней мере, я избавлю свою жизнь от этой лжи. Воображение! Как я мог быть настолько самоуверенным?»
И, глядя, как листки превращаются в серый пепел, он вместе с ними сжигал и свои мечты о дальнейшей писательской деятельности. Впервые он ощутил, насколько верны были наставления врачей; ему надлежало подавить все свое воображение. Он не мог позволить себе развивать воображение — способность, с помощью которой можно представить Джоан, радость, здоровье. Если он будет терзать себя несбыточными желаниями, то это нанесет урон соблюдению того закона, который позволял ему выжить. Воображение Томаса могло убить его, или соблазнить, или обманом склонить к самоубийству: мысли о недоступном повергли бы его в отчаяние.
Когда огонь потух, Томас затоптал пепел ногами, как бы довершая уничтожение написанного.
На следующее утро он принялся за организацию своей жизни.
Первым делом он отыскал старую опасную бритву. Ее длинное лезвие из нержавеющей стали сверкало в флюоресцентном свете ванной, словно злобный плотоядный взгляд, но Томас намеренно загородил его от света, намылил лицо, боязливо облокотился о раковину и приблизил лезвие к горлу. Словно линия холодного огня пересекла его яремную вену — пронзительная угроза крови и гангрены, и возвращенной проказы. Если бы его лишенная двух пальцев рука соскользнула или дернулась, последствия могли бы быть самыми серьезными. Но Томас сознательно пошел на риск с тем, чтобы приучить себя к внутренней дисциплине, усилить свою бдительность при соблюдении основных правил выживания и подавить непокорность им. Бритье этим лезвием стало у него впоследствии особым ритуалом, ежедневной очной ставкой со своим положением.
По той же причине Томас повсюду стал таскать с собой острый перочинный нож. Как только он чувствовал, что его контроль ослабевает, что к нему возвращается воспоминание о надежде или любви, он доставал этот нож и колол себя в запястье.
Побрившись, он занялся домом. Сделал уборку, расставил мебель таким образом, чтобы выступавших углов было как можно меньше, чтобы свести до минимума угрозу острых краев и невидимых препятствий; он уничтожил все, обо что можно было споткнуться, ушибиться или пораниться, так что комнаты стало безопасно обходить даже в темноте; он сделал свой дом максимально похожим на камеру в лепрозории. Все опасное он поместил в комнату для гостей; покончив с этим, он запер ее и запрятал ключ подальше.
После этого Томас вернулся в свою хижину и тоже запер ее, предварительно выкрутив пробки, чтобы предотвратить возможность возгорания старой электропроводки.
Наконец он смыл пот с рук. Он мыл их с мрачным и одержимым видом; он ничего не мог с собой поделать — физическое чувство нечистоты было слишком сильно.
Грязный прокаженный!
Осень прошла в непрерывном балансировании на грани безумия. Темная сила пульсировала в нем, словно пиратская шпага застряла между ребрами, непреднамеренно раздражая его. Он чувствовал смертельную потребность выспаться, но не мог этого сделать, потому что во сне ему теперь стали чудиться кошмары разложения; несмотря на бесчувственность своего тела, он, казалось, ощущал, как оно живет. А пробуждение ставило его лицом к лицу с ужасным непоправимым парадоксом. Не имея никакой поддержки или ободрения со стороны других людей, он начал сомневаться в том, что сможет вынести всю тяжесть борьбы с ужасом и смертью; тем не менее эти ужас и смерть объясняли, делали понятным, почти оправданным его отчуждение и отказ других помочь или ободрить его. Его борьба была результатом тех же страстей, что обуславливали его изгнание; мысль о том, что с ним будет, если он откажется от борьбы, была ему ненавистной. Ненавистной была и мысль о том, что он вынужден вести безвыигрышную вечную борьбу. Но людей, которые сделали его духовное одиночество столь абсолютным, он ненавидеть не мог. Они всего лишь разделяли его собственный страх.
Единственной его опорой в этих обстоятельствах был сарказм. Он держался за свою отчаянную злобу, как за якорь спасения; чтобы выжить, ему нужна была ярость — ярость, позволявшая ему держаться за жизнь, словно накинув ей на шею удавку. Бывали дни, когда ярость не покидала его от восхода солнца до заката.
Но со временем даже эта страсть начала затихать. Изгнание было частью его закона; оно стало необратимым фактом, столь же реальным и обязательным, как земное притяжения, чума и бесчувственность. Если не удастся заставить себя подчиниться фактам, ему не удастся выжить.
Когда Томас смотрел из окна на ферму, то деревья, опоясывающие принадлежащий ему клочок земли и отгораживающие его от шоссе, казались такими далекими, что ничто не могло послужить мостом через эту пропасть.
Противоречию не было ответа. Пальцы Томаса беспомощно дернулись, так что он, бреясь, едва не поранил себя. Без страсти он не мог продолжать борьбу, однако все страсти покидали его.